«Где Алла? Где Алла Осипенко?»

 

Разговор с Аллой Осипенко (2006)

 

Карьера дивной балерины Аллы Осипенко, артистки особого склада, экстравагантной и аристократичной, осталась в большой мере незавершенной. После ухода из недостаточно ею дорожившего Мариинского театра она танцевала в «Хореографических миниатюрах» Леонида Якобсона – балетмейстера со сходной судьбой, в «Театре балета» Бориса Эйфмана, а в поздние годы преподавала в Италии и в Америке. Балерина приняла меня в своем доме на Петроградской стороне в Петербурге.

 

«Конфликт с Мариинским театром

украл у меня многие годы».

Алла Осипенко

 

– Даже не знаю с чего начать. Вы – личность легендарная.

– Не понимаю, откуда это пошло. Кто это придумал? Вероятно, мальчики и девочки, сами ничего собой не представляющие в искусстве…

В Петербурге Ваше имя неразрывно связано с «Каменным цветком».

– Действительно, начиналось всё с «Каменного цветка», на нем же чуть было и не закончилось: «я тебя породил, я тебя и убью!» «Каменный» ведь был особый спектакль, уже потому, что я, наверное, первой в Советском Союзе вышла на сцену, обтянутой в трико, без пачек. Помню прекрасно, как мне говорили: «Если будешь танцевать так, как ты танцуешь “Каменный”, ты больше ничего не сможешь сделать. Ни “Лебединое“, ни “Раймонду“»…

– Это Григорович говорил?

– Нет – Сергеев и остальные. Мне даже не предоставлялось ни малейшей возможности дотянуться до уровня, заявленного «Каменным цветком». Постановка «Антоний и Клеопатра», где я добилась признания, случилась гораздо позже.

– В этом и заключался Ваш конфликт с Мариинским театром?

– Нет, что вы. Это лишь один из конфликтов, правда, он украл у меня многие годы, они просто уходили впустую. А основная моя проблема с Мариинкой была связана с бегством Рудольфа Нуриева. Здесь, в Петербурге, мы, к великому сожалению, не танцевали ни разу. А в той поездке, когда он остался, мне довелось выступать с Рудольфом в Париже – я была последней советской балериной, которая с ним танцевала. Но только на генеральной: после того как в «Фигаро» вышла наутро хвалебная статья о нас с огромными фотографиями, «руководство» бдительно заменило нас вторым составом – на всякий случай… Наши выступления пользовались гораздо большим успехом, чем когда он танцевал, скажем, с Ольгой Моисеевой или другими балеринами. Вероятно, именно из этих соображений после возвращения на родину меня сняли с американских гастролей. И десять лет меня больше уже никуда с театром не выпускали. Десять лет!

– То есть логика такая: раз партнер – Нуриев, значит...

– Значит, следующей буду я! Но следующей оказалась Наташа Макарова, и досталось за это снова мне. Потом – Миша Барышников. Все мои партнеры и друзья меня покинули. А я упорно сидела здесь и никуда не хотела удирать. Как говорят, пусть болото, но свое болото!

– Пьер Лакотт очень подробно рассказал мне, как всё происходило. Вы же улетели с труппой в Лондон, куда Нуриева не взяли, объявив ему, что он возвращается в Москву.

– С Пьером мы, кстати, дружны с давних пор. Он не раз бывал у меня дома и в те времена выражал намерение поставить мне номер – «Красавицу и чудовище». Но Ленконцерт, разумеется, не разрешил. Что же касается Рудика, то он остался 16 июня. Позже моя подруга Вера Боккадоро рассказала, что за ним буквально тенью ходил наш «штатный» кагэбешник Виталий Дмитриевич, ни слова, кстати, не знавший ни на одном языке, а Рудик всё-таки уже мог общаться по-английски. Когда в аэропорту выяснилось, что его отсылают в Москву, я закричала Горкину, нашему директору: «Сделайте что-нибудь!» А Горкин стоял мрачный и только сказал: «Всё, что мог, я сделал». Когда мы уже уходили к лондонскому самолету, Рудик, поняв, что дела плохи, недвусмысленно нам продемонстрировал на пальцах всем известный российский жест – тюремную решетку. В дело вмешался Пьер Лакотт, и благодаря его помощи Нуриев смог попросить политического убежища. В полицейском участке он сказал, что, возможно, через месяц покончит жизнь самоубийством, но в СССР не вернется. Не может вернуться!

В Лондоне в этот самый день наш импресарио Хахаузер устроил прием по поводу моего дня рождения. Атмосфера на приеме была весьма наэлектризованная, а когда я вышла из ресторана, где мы отмечали день рождения, и у выхода гудела толпа журналистов: «Мадемуазель Осипенко, Вы знаете, что ваш партнер остался, попросил политического убежища?» Я ответила, что мне ничего об этом неизвестно. В гостинице сразу наткнулась на Солико Вирсаладзе, который в ужасе метался по холлу: «Алла, я сейчас слышал по радио – Рудик остался!» С этого всё и началось. В Париже мы жили в одном номере с Наташей Макаровой, а тут нас расселили: меня одну, а ее – с каким-то абсолютно надежным элементом. Очевидно, решили, что я ее испорчу, буду, так сказать, «влиять отрицательно». Дошло до того, что в Лондоне кагэбешники закрывали меня на ночь в номере.

– Кем в Лондоне заменили Нуриева? Он ведь должен был танцевать «Лебединое» и «Акт теней» из «Баядерки»!

– Вместо него ввели Юрия Соловьева, он танцевал со мной. Он мгновенно вошел в «Лебединое», хотя роста для этого спектакля ему явно недоставало. Так что мои тяжбы с театром начались именно с побега Рудика. Масла в огонь подлило и то, что, когда Нуриева заочно судили в Ленинграде, я – единственная из балерин – пришла и выступила свидетелем защиты, заявив, что он остался на Западе не преднамеренно, что вынудил его к этому, в частности, КГБ. Кстати, рабочие сцены, которых туда пригнали, тоже стояли за него! В результате его заочно приговорили к низшему возможному сроку за «измену Родине» – к семи годам лишения свободы.

– Так что, если бы он в порыве ностальгии приехал в Россию или если бы его выкрали, он отправился бы прямехонько в лагерь. Когда я был политическим заключенным, у нас встречались такие «возвращенцы», затосковавшие по родным березам, – мы их называли «подберезовиками».

– А в семидесятом году повторилась та же история. Опять я сидела «в растрепанных чувствах» – на сей раз бежала Наташа. Жизнь моя оказалась скомкана самым натуральным образом: я даже не могла пойти в КГБ и спросить, почему меня не берут в поездки с театром. Вашу «легенду» тогда очень сильно прижали... И если театр ехал с гастролями в Америку, во Францию или в Англию, то меня отправляли в Румынию, Болгарию, Чехословакию. Либо в Монголию. Словом, туда, откуда нет никакой возможности убежать. Но почему-то никто из компетентных товарищей меня никогда не спрашивал, хочу ли я убежать вообще – видимо, подразумевалось, что само собой! А когда помнившие меня друзья и коллеги с Запада, гастролируя в Ленинграде, меня отыскивали, они первым делом спрашивали, сколько у меня детей, и очень удивлялись, что всего один сын. Оказывается, когда они пытались вытребовать меня на гастроли, им годами давали один и тот же ответ: Осипенко рожает.

Выехала я впервые за границу только после десятилетнего перерыва, и выехала очень странным образом. В 1970 году, когда не взяли Федичеву (тут дела амурные), меня быстро вынули из резерва и отправили в Англию, и даже с моим партнером и мужем Джоном Марковским. Я долго не могла найти разумного объяснения, почему это случилось, – похоже, они надо мной просто поглумились. К тому времени я уже двадцать лет работала в театре, а всё танцевала па-де-де в «Лебедином» и в третьем акте «Спящей». И когда дирекция поставила меня еще и в миманс в «Жизели», я не выдержала: «Вот вам деньги, возьмите мне, пожалуйста, билет обратно. Я улетаю, больше не могу». Мне ответили: «Ну, пожалуйста, только один, последний раз! Мы договорились с импресарио, что все балерины будут по очереди в кордебалете, потому что если каждая из вас – Колпакова, Сизова, Осипенко – будет участвовать в “Жизели” (а в “Жизели” главная партия одна), то он будет больше платить, и, соответственно, это принесет труппе больше денег». Я – человек, преданный труппе. Подумала: если так, то – черт с ними, отработаю. И вышла в числе придворных дам в мимансе, только шляпу надела так, чтобы не было видно, что это я. Подбородок, правда, торчал. На следующий день какой-то художник прислал рисунок: шляпа и мой подбородок, а на обороте надпись следующего содержания: «Катастрофа Кировского балета. Осипенко стоит в мимансе». На следующий спектакль ставят опять меня! Не Сизову, не Колпакову, а снова меня. Тут уже я сказала: «хватит»! и написала заявление: «Прошу уволить меня из театра по причине творческой и моральной неудовлетворенности», сказав, что если что-то подобное повторится, то заявление у них есть. И я его действительно обратно не взяла. Зарплату мне начисляли меньшую, нежели другим балеринам, танцевала я очень редко и мало...

Когда в Англии Наташа уже приняла решение и готовилась остаться, она очень волновалась, танцевала по этой причине весьма слабо, и импресарио настоял на том, чтобы второй акт «Лебединого» танцевала я. Но, вероятно, за это мне решили отомстить, и, когда мы приехали в Румынию, с «Лебединого» меня сняли и вызвали другую балерину из отпуска. Та была не в форме, так как совершенно не готовилась никуда ехать. До такой степени это смотрелось неинтересно, что в следующем городе, в Клуже, публика потянулась сдавать билеты. Пришлось объявить по радио, что будет танцевать Осипенко.

Дело дошло до следующей поездки, в Японию, и меня поставили четвертым составом, с мальчиками из кордебалета. Тогда же я попросила Владика Семенова: «Станцуй со мной, пожалуйста. Понятно, что Марковского вы не возьмете – боитесь, что удерем. Станцуй со мной ты: мы же много танцевали и карьеру начинали вместе». Он ответил, что сейчас он художественный руководитель и танцевать не может. «Но Сергеев же танцевал, когда был художественным руководителем!» – «Хорошо, зайди ко мне завтра». На следующий день Семенов был краток: «Мы подумали и решили, что я танцевать не должен». – «Ах, вы подумали! Так считайте, что мое заявление действительно!» Только в приказе о моем увольнении почему-то было записано: «Уволить народную артистку РСФСР Осипенко в связи с уходом на пенсию». А свой последний «Каменный цветок» я танцевала в полупустом зале, который арендовало телевидение, разрешившее всем, кто хочет, придти бесплатно, но Рачинский в последнюю минуту распорядился запереть двери. Вот и вся история…

– Хочется понять, как действовали эти чудовищные механизмы. Что служило приводом – опасения руководства театра или прямые указания КГБ?

– Этого никто никогда не узнает. Но то, что причиной всему являлся страх перед моим возможным побегом, – это точно!

– Вы перешли в Малый Оперный?

– Нет, там я танцевала только отдельные спектакли: «Лебединое» и «Антония и Клеопатру» – балет, который Чернышев поставил «на меня».

Потом, в 1974-м, когда я уже работала у Якобсона, Миша Барышников уговорил меня станцевать с ним «Блудного сына» на его творческом вечере. Я сказала: «Миша, ты знаешь, я же сказала, что не переступлю порога этого театра». Но он меня умолил, потому что там очень сложные адажио. В смысле адажио я действительно была довольно способной и – согласилась… Ночью, после спектакля, он позвонил (мы тогда жили рядом на Миллионной): «Алла, можно к Вам прийти?» И пришел, уже очень поздно, со своими поклонниками, с виски, с джином… Все расположились за столом в гостиной, а мы всю ночь просидели с ним вот на этом диване. Он мне говорил тогда: «Вы знаете, Алла, больше я этого не выдержу. Мне так тяжело дался этот творческий вечер». Я ему ответила: «Миша, я видела такое хамское к тебе отношение, от какого я уже отвыкла»огда он предложил: «А давайте с Вами работать дальше, вне театра». – «Давай! Я же работаю у Якобсона. И не погибла, как мне предрекали, когда я уходила из театра». – «Давайте сделаем “Федру”. Я – Ипполит, Марковский – царь, а вы – Федра! Музыка Орика… Я сейчас еду с Колпаковой в Канаду и куплю там диск…» А из Канады Барышников не вернулся… Так что опять я, как говорится, попала!

– У меня такое впечатление, что Миша, отправляясь в поездку, еще ничего не предполагал.

– Когда мы с ним разговаривали той давней ночью, он был уверен, что вернется и что мы обязательно сделаем этот спектакль. Но там уже ждали люди, которые его убеждали, что бежать необходимо, что здесь ему не выжить. Ведь чем кончилась судьба Соловьева? Выстрелом в висок.

– А какова причина?

– Мише я тогда сказала: «Вот посмотри, до тебя Соловьева называли “космический Юра”. Пришел ты, и партий ему стали оставлять всё меньше и меньше». Когда отмечался юбилей Петипа, и Юра попросил себе третий акт «Баядерки», его поставили во второй состав. Он просил дать ему класс в театре – отказали тоже. А потом одно на другое… Ему уже исполнилось тридцать семь – предпенсионное состояние… Стали болеть ноги. При этом надо учесть, что Юра сам по себе никогда бойцовскими качествами не отличался. Очень мягкий, никогда никого не мог обидеть. Я встретила его в Малом, репетируя там «Клеопатру», и сказала: «Юр, да бросай ты этот театр! Что вы все так за него держитесь?» А он мне ответил: «Нет, я так устал, что ничего нового уже не смогу...» Все мы потихоньку уставали от того, что бесконечно всё надо выпрашивать, вымаливать, буквально вырывать! Ложь и еще раз ложь, когда говорят, что «невозвращенцы» бежали за деньгами. Деньги пошли у них уже потом, когда они своим танцем доказали, что они – лучшие в мире. Тогда же все бежали буквально в никуда. Могло ведь по-всякому повернуться… Наташа довольно долго добивалась своего положения – четыре года танцевала по разным труппам. Помогал ей Родзянко, и Миша помогал.

– Все мы тогда слушали Би-би-си, и вот что странно: когда Наташа осталась в Англии, отец Владимир Родзянко, который там вел религиозные передачи, почему-то нашел нужным объявить слушателям, что его сын – с Макаровой, и, мол, не надо думать ничего плохого.

– Я до сих пор не знаю, как это происходило. С Наташей я очень дружила и дружу, она мне помогла сделать мои операции. Мы ведь вместе выросли и, когда встречаемся, – опять молодые! Только теперь Наташа отказывается вести «бабские разговоры» о мужчинах, что, впрочем, не помешало ей подарить мне к семидесятилетию роскошный комплект белья ярко-красного цвета!

На тех последних гастролях шла «Спящая», Наташа танцевала Флорину и па-де-де – Голубую птицу, а я – фею Сирени. Но ни у меня особого успеха не было, ни у нее. Стоим за кулисами, ждем, когда надо идти кланяться. А «Красная шапочка» прошла на ура. Публику беснуется, кричат – чуть ли не бис. Я в шутку говорю: «Наталья, не расстраивайся. В следующий раз ты будешь Красной шапочкой, а я – Серым волком! Вот увидишь, у нас с тобой будет безумный успех». Она так отстраненно посмотрела и сказала: «Следующего раза не будет». Тут бы мне и сообразить, а я ничего не поняла. Утром, когда я шла на урок, она уже выходила из театра и сказала мне вслед: «Передай, пожалуйста, привет Журавкову». А Журавков – один из тех, кто за ней постоянно следил… Вечером ждали-ждали – Наташи нет. Прибежала Колпакова: «Наташи нет, что же делать? Где она?» Я только и смогла сказать: «Едет, наверное». Спектакль задержали, но она так и не появилась.

– А спектакль состоялся?

– Да, станцевала Наташа Большакова. «Незаменимых у нас нет»…

…как говорил товарищ Сталин.

– Да, таких проблем не существовало... Печально всё это сегодня вспоминать. Сколько людей потеряли! Сейчас все подписывают контракты, уезжают на полгода, танцуют где хотят. А мне в 1956 году, когда я была с театром имени Станиславскогов Париже (Бурмейстер пригласил меня танцевать его версию «Лебединого озера»), Леонид Мясин предложил контракт балерины в «Русских балетах Монте-Карло». Я по наивности ответила, что, конечно, согласна, и мы начали репетировать с Сергеем Головиным «Призрак розы». Мясин остался очень доволен. У нас состоялось две репетиции, после которых я решила, что мне всё-таки следует сообщить нашему сопровождающему, что я тут остаюсь на один год. Всего на один год! И тут же получила: «Ты хочешь в двадцать четыре часа оказаться дома?» Пришлось извиниться перед Мясиным, невразумительно оправдываться, что у меня, мол, так складывается репертуар... Потом, в 1961-м, в той поездке, когда убежал Рудик, мы встретились с Мясиным в Париже, и я спросила, нашел ли он балерину. Он ответил, что нет.

– Если бы они Вам разрешили остаться на год (чего они бы никогда не сделали), то едва ли бы Вы вернулись.

– Судьба и есть судьба. Когда в 1956 году я вернулась с гастролей, Юра Григорович сразу начал ставить «Каменный цветок». Это всё-таки не «Русские балеты Монте-Карло», это сильнейший спектакль, который открыл мое подлинное амплуа и дал мне возможность почувствовать, что я многое могу.

– А сам Мясин Вам понравился?

– О, он очень сдержанный, интеллигентный, спокойный. Человек, знавший себе цену, очень красивый. Работать с ним оказалось необыкновенно интересно. Его отличала совершенно другая манера, старый стиль, я же приехала такой советской «девушкой с веслом» (так меня называли – я тогда была полненькая.) А Лифарь тогда, в 1956-м, первой из советских балерин дал премию Анны Павловой – диплом подписали Кшесинская, Преображенская, Вырубова, Лифарь! В Советском Союзе я в то время даже говорить об этом не могла – мама спрятала диплом в сундук, от греха подальше. Это уже потом ту же премию получили Уланова, Плисецкая... Лифарь увидел во мне «русскую душу». Наверное, правильно увидели. Не «загадочную русскую душу» – я просто русская и никуда не могла отсюда деться, с этих дырявых диванов. Это мой дом…

– Вы в хорошей компании: ту же позицию занимала Ахматова.

– Не знаю, как люди решаются эмигрировать. В 1958 году мне предложили остаться в Югославии. Директор театра сказал: «Оставайтесь, Вы не советская танцовщица, Вы танцовщица “модерн”. Мы дадим вам “множко”» денег, “множко” апартаментов». Я сказала: «Вы знаете, у меня в придачу еще и “множко” бабушек». (Меня вырастили две бабушки, которые говорили: «Мы пережили пять царей: Александра Второго, Александра Третьего, Николая Второго, Ленина и Сталина!») Да что Югославия – Рудик, когда Марго Фонтейн ушла со сцены, тоже предлагал, чтобы я к нему сбежала. С Рудиком мы продолжали поддерживать связь через его сестру Разиду, или Розу, а она работала воспитательницей в том самом детском саду, куда ходил мой сын, так что не подкопаешься. Но там мы разговаривать не могли, и, когда нам требовалось повидаться, она сообщала по телефону, что «достала для меня дефицитные сосиски». Как-то раз я не могла с ней встретиться и сказала, что сосиски мне сейчас не нужны, а она и говорит: «Да я их вправду купила!» А когда Рудик ставил «Баядерку» в Парижской Опере, мне удалось раздобыть и переслать ему партитуру Мариинского театра. Наташе я тоже помогала ставить «Баядерку» в Лондоне. С Рудиком мы впервые снова встретились спустя почти три десятилетия, когда я работала во Флоренции. Он танцевал «Шинель», где кульминацией был его дуэт с новой Шинелью – до сих пор забыть не могу. Там же впервые снова встретились и с Мишей Барышниковым, когда он приезжал на гастроли. Когда я пришла к нему в артистическую уборную, с ним чуть удар не сделался!

– За что именно Вам дали премию Анны Павловой?

– За «Мелодию Глюка» Вахтанга Чабукиани. Им так понравился этот номер! Я танцевала с Алексеем Чичинадзе из театра Станиславского. С тех пор мы с Лифарем очень подружились. Как-то раз, в Париже, он приехал за мной в гостиницу и пригласил на свой вернисаж – выставлялась его коллекция. Конечно, я поехала. А потом меня предупредили, что если в газетах появится моя фотография с Лифарем, то я в тот же день получаю билет домой. И вот сижу я такая грустная, потому что понимаю: завтра меня отправят. И Верочка Боккадоро (та самая, которая когда-то сообщила нам историю с Рудиком) бросилась к премьеру из Гранд-Опера Аттилио Лабису, моему поклоннику: «Аттилио, что делать? Если завтра выйдет фотография с Лифарем – катастрофа!» От только спросил: «Где был вернисаж?» – «Там-то». Он куда-то помчался, нашел фотографов, привез все пленки и при мне над урной их сжег, чем меня спас!

– Это произошло уже после того, как Лифарь здесь побывал?

– Нет, раньше. Его наконец сюда пустили, но только в 1961 году.

– О его так называемом сотрудничестве с немцами французы благополучно забыли, а здесь никак забыть не могли.

– Да. Все разумные люди говорят, что Лифарь не сотрудничал – он работал. Жизнь же продолжалась – работала почта, магазины, ходили автобусы. Он просто делал свое дело. Наверное, он сложный человек. Не нам судить. А наша встреча, когда он приехал в Россию, окончательно доконала мои и без того не самые нежные отношения с руководством. Его привезли в репетиционный зал на улице Росси, и он – импозантный, в роскошной шубе – первым делом спрашивает: «Где Алла Осипенко?» Я стою, прижавшись к стенке, и шепчу: «Господи, куда мне деться?» Сергеев ведет репетицию, удрать я никуда не могу. А он: «Алла, где Алла? Где Алла Осипенко?» Я так сдержанно иду к нему, чтобы поздороваться. И Сергеев тоже к нему идет поздороваться. Тут Лифарь с размаху сбрасывает шубу с плеч на руки Сергееву. И вот сцена: ошарашенный Сергеев с шубой наперевес, а я – в объятиях у Лифаря…

– Подобная история приключилась однажды с моим отцом. Его пригласили на какой-то прием для «творческой интеллигенции», как это тогда называлось. В холле стояла дама в синем брючном костюме с блестящими пуговицами, который он принял за униформу, и стал вручать ей свое пальто. Потом оказалось, что это Наташа Макарова… А в Сергееве присутствовала какая-то человеческая сторона, чтобы потом над этой комической ситуацией дружно посмеяться? Или это исключалось?

– Думаю, шубный водевиль – это не для него. Сергеева можно было бы назвать человеком с юмором, но довольно злой разновидности… Однако никогда не забуду, как я рыдала в ложе, когда в 1946 году увидела его в «Жизели» с Улановой, – скорее все плохое забуду…

До сих пор очень переживаю за судьбу Никиты Долгушина, хотя у меня с ним натянутые отношения. Даже когда царил Нуриев, когда танцевали Барышников и Юра Соловьев, всё-таки именно Никита был нашим Эриком Бруном. Эта его своеобразная манера, интеллигентность… Именно он вытащил меня из тяжелейшей депрессии, буквально заставив разучивать его «Andante»! А сейчас я сама с ужасом думаю о том, как складывается его судьба. Вот это действительно человек, о котором, можно сказать: легенда! Он ведь еще и восстанавливал старый репертуар, и вообще сделал гораздо больше, чем кто бы то ни было. Сколько судеб! Долгушин, Якобсон, Голейзовский...

От Якобсона я была готова терпеть что угодно, потому что он – настоящий гений, создававший новые формы хореографической пластики. Меня он мог приставить к стенке или поставить на колени, на горох, но, помню, я пришла в ужас от того, как по-хамски обращались с ним наши комсомольцы и секретари парторганизации. Когда я у него работала, мы же никуда не выезжали, и он говорил: «Да что это за безобразие такое, что я тебя взял! Вы с Марковским – невыездные, а я – еврей… Так весь век здесь и просидим». В 1977-м то же самое говорил Эйфман, к которому я пришла: «Да что же это такое! Вы вдвоем – невыездные, я – еврей, опять мы никуда не будем ездить!» Якобсона не пускали на гастроли даже внутри страны. Слава Богу, времена поменялись, ездить он начал. А с труппой так никуда и не успел съездить. Так вот печально сложилась судьба его коллектива, да и моя тоже. Как бы мне хотелось поработать с ним подольше! Труппа просуществовала до 1975 года, но возглавивший ее после Якобсона Макаров пришел уже с установкой, что для поездок за границу обязательно нужна «Жизель», нужна «Шопениана» и вообще нужен другой репертуар.

В Мариинском театре Якобсон в свое время тоже не удержался…

– Да, но он судился, всё время защищал авторские права. Работал очень медленно, добиваясь совершенства, медленно ставил, что, конечно, не укладывалось в планы театра, поэтому вечно всё сопровождалось какими-то скандалами. Помню, как он дрался прямо на Невском с Хачатуряном, потому что тот не разрешал менять музыку, а Якобсону все надо было делать по-своему. Он, например, всегда повторял: «Голейзовский меня обокрал». Почему? Ведь Голейзовский был раньше Якобсона! Но – гений! Я считаю, что ему всё можно было простить. А это бесконечное противодействие «руководства». Даже вполне традиционные спектакли, «Шурале» и «Спартака», его заставляли переделывать (а «Шурале» вообще заканчивал Гусев). «Страну чудес», в которой так прекрасно танцевали Макарова с Пановым, быстренько сняли с репертуара, так же как и «Двенадцать» – балет Тищенко, где несколько раз пришлось изменять финал. А когда Якобсон начал ставить «Скульптуры Родена» – тут пошла борьба за чистоту академического стиля. «Поцелуй» на музыку Дебюсси, который я танцевала, обвинили в эротизме, а «Минотавра и нимфу» – номер, ставший нашей с Джоном Марковским «визитной карточкой», – в «порнографии»! Когда номер сняли, мы пошли к председателю исполкома Сизову. Знакомая секретарша посоветовала дождаться окончания совещания и подстеречь его в коридоре, что мы и сделали. Выслушав нашу просьбу – восстановить «Минотавра и нимфу», – он невероятно удивился, что мы не просим ни квартиру, ни машину, ни дачу, и разрешение выдал. Но в фильме «Хореографические миниатюры», который потом часто демонстрировался по телевидению, этот номер вырезали по личному указанию известного телевизионного начальника Лапина. «Девятую симфонию» Шостаковича, после просмотра которой композитор сказал Якобсону, что танец раскрывает ему же самому его музыку, тоже запретили.

С танцовщиками Якобсон работал по двадцать четыре часа в сутки. Уходил ненадолго в свой кабинетик – чуть-чуть подремать, и ставил дальше. Я пришла к нему, когда мне исполнилось уже тридцать девять и, если бывало тяжело, могла опереться о рояль. И сразу же получала: «А кто ты такая, что позволяешь себе опираться?» В трудный момент, когда мне уже приходилось продавать вещи и я попросила прибавить жалованье, он назвал меня стяжательницей. А ведь я действительно перешла к Якобсону из Кировского, где жалованье было в пять раз выше, не за деньгами, а из-за него самого. Но я обиды не чувствовала. Вот от Рачинского, директора театра, бывшего пожариника, мне такое стерпеть было трудно. И всё-таки… В 1974-м порвала ахиллесово сухожилие и тем не менее уже через полгода репетировала. Якобсон собирался поставить балет на музыку Бриттена и всё говорил: «Это обо мне, о тебе, о Марковском и вообще обо всех нас!» О природе человеческих отношений, о людских страстях… После травмы я не поспевала за стремительными темпами этой вещи и попросила отсрочки. У него ведь часто бывает: на каждую ноту – отдельное движение.

– Как и у Баланчина…

– Но Якобсон, чувствуя, наверное, что болен, торопился закончить балет, и заявил, что калеки ему не нужны. Этого я уже не снесла. А вскоре Якобсон умер, так и не закончив балета. Последнее, что он говорил: «Вот выйду из больницы, помирюсь с Осипенко, и уж мы тогда...» Но, к сожалению, этого не произошло.

– Якобсона за границей практически никто не знает. Существует американский фонд Якобсона, но, насколько мне известно, они ничего серьезного так и не сделали?

– С Ирой, вдовой, я, к сожалению, связь потеряла. А Коля, их сын, куда-то исчез. Что с ним, не знаю, а ведь именно он занимался этим фондом.

– Жаль, что пока кто-то еще есть, его балеты не возобновляются…

– Сейчас Юра Петухов восстановил «Экзерсис ХХ». Но я боюсь идти смотреть.

– Да, Бах в исполнении «Swingle Singers» – сейчас эта музыка сильно устарела. А как Вам работалось с Эйфманом?

– Сложно. Когда он начинал, всё казалось гораздо интереснее. Он поставил тогда «Pink Floyd» с Марковским.

– До него это уже сделал в «Марсельском балете» Ролан Пети…

– В то время Эйфман очень интересно ставил. Это сейчас он всех одел в платья до пола. А когда мы все танцевали затянутые в трико – была видна хореография. «Идиот» тоже спектакль необычайно интересный, очень страстный. Знаете, как возник замысел? Однажды на гастролях Эйфман меня спросил: «Алла, о чем вы мечтаете?» Я ответила, что если и мечтала когда-то, то станцевать Настасью Филипповну. «А музыка?» – «О музыке я не думала, но полагаю, что Шостакович». Он задумался, а через два-три дня улетел. Когда мы вернулись в Ленинград, он позвонил: «Приезжайте слушать музыку». – «А что именно?» – «Шестую симфонию Чайковского». И выяснилось, что больше ничего и не требуется: четырехчастная симфония легла на четыре части романа Достоевского!

Кто только не ставил балетов на музыку «Патетической симфонии»! И Фокин, еще в 1924 году в Нью-Йорке, и Лифарь у маркиза де Куэваса, а почти одновременно с Эйфманом – Баланчин, это один из последних его больших балетов.

– Слава Богу, что так сложилось: этот балет, «Идиот», всё-таки существует уже почти тридцать лет!

– Вы говорили, что всю жизнь стремились к чему-то новому…

– Я всегда полагала, что надо идти только вперед. Мне очень повезло, что я работала с такими хореографами-новаторами, как Григорович, Якобсон, Бельский, Чернышев, Эйфман. Снималась в кино у Ильи Авербаха, в фильмах Александра Сокурова – «Скорбное бесчувствие», «Ампир»… А сейчас? Сидеть дома тоже трудно, преподавать в Училище никто меня не зовет. Я не знаю, что там делается, почти всех давно разогнали, а те, кого не выгнали, стали профессорами, доцентами и заняли хорошие кресла, с чем, я опять же не всегда согласна. Из вызывавших безусловное уважение людей и в живых-то никого уже нет. Зубковская оставалась последней из тех, которые всё-таки учили.

Когда я ушла из театра, мне, как водится, звонить перестали, и я просиживала юбки на своем любимом диване. После того как я год на нем просидела, мама даже хотела устроить меня работать вахтером в НИИ, чтобы я просто вышла из дому. Сейчас, поработав у Тачкина и увидев, на что способен этот человек, которого мало что связывает с балетом, я готова даже пойти вахтером. Это будет честнее.

Десять лет я проработала за границей. Пять лет в Италии, пять лет – в Америке, давала уроки в Гранд-Оперà у Рудика, который меня научил меня это делать совершенно по-другому. Сейчас закончила читать книгу Кати Максимовой, где она пишет: «Когда меня спрашивают, по какой методике вы учите, я не знаю, что ответить. Ни по какой методике. Я вижу, что у девочки плохие руки – я работаю над руками. Если у девочки плохие ноги – занимаюсь ими». А когда у нас в Училище или в Америке говорят: «Мы преподаем по системе Вагановой», – я не знаю, что это значит. Она, конечно, гениальный педагог, но системы ее я не знаю. Сама я готова учить в стиле Вагановой. А вот система... Сегодня уже не осталось почти никого, кто у нее занимался, никто не знает, как она преподавала. Не берите на себя такую ответственность! Я-то еще училась, правда, Агриппина Яковлевна мне сказала: «Осипенко, с твоим характером ты закончишь в мюзик-холле». Что, как видим, и произошло. А на выпуске произнесла фразу, которая в то время таила опасность: «Осипенко – балерина какая-то абстрактная».

Ваганова, которая никогда никуда не выезжала, в 1934 году написала книгу; потом ее переиздали с небольшими дополнениями. Когда мне довелось преподавать в итальянской студии, где два других педагога обучали по системе Чеккетти, я показала детям итальянское адажио из книги Вагановой. Итальянцы на это возразили: «Это адажио не Вагановой. Это адажио Чеккетти!» Она просто его немножко дополнила, приспособив для женщин, чуть-чуть перефразировала. А вообще это адажио Чеккетти – она ведь сама у него училась…

Мы всегда делали туры sur le cou-de-pied, chaînés – на полупальцах, никогда высокого passé, никогда ноги выше девяноста. А в 1950-м приехала из Будапешта Нора Ковач: туры – высоченные, passé – смело! Агриппина Яковлевна через два дня пришла на урок и говорит: «Так, сегодня мы попробуем сделать chaînés на пальцах и вертеть туры на passé», – выдавая это за нечто новое, ею додуманное. Если бы она видела больше, она бы написала другую книгу и получилась бы другая система Вагановой. Об этом никто не хочет подумать, уперлись в ее систему как в догму, и всё тут.

Что касается Норы Ковач, то в год смерти Сталина она вместе со своим партнером и мужем Иштваном Рябовским бежала на Запад через Восточный Берлин. Об этом рассказано в их книге «Прыжок через железный занавес». Джулиан Браунсвег, импресарио «London Festival Ballet», очень забавно вспоминает, как, поступив туда, они одалживали деньги у танцовщиков, так как думали, что банковский счет, который им открыли и куда поступало их совсем не плохое жалованье, – это нечто вроде сталинского государственного займа, к которому нельзя прикасаться. А когда им объяснили, что это их деньги, они кинулись в магазины и стали выписывать чеки в таких количествах, что им потом пришлось долго расплачиваться с банком...

А кого из старейших танцовщиков и педагогов Вы еще успели застать?

– Однажды я стала рассказывать Джону Марковскому, как мы танцевали с Семеном Соломоновичем Капланом, с Александром Ивановичем Пушкиным (в «Красном маке»). Марковский слушал-слушал, а потом спросил: «Скажи, а с Петипа ты не танцевала?» Застала я Николая Александровича Зубковского, с которым Ира Колпакова танцевала «Голубую птицу». Великолепные были педагоги! Елена Михайловна Люком – с ней я очень много репетировала. Какие она тонкие делала замечания! Бывало, приходит и говорит: «Алла, очень скучно, так было скучно». И становилось ясно, что спектакль не состоялся. А иногда она, сияя прекрасными лучистыми глазами, буквально влетала после спектакля и восклицала: «Алла, едем к Васе пить шампанское!» (У нее еще с доисторических времен имелся преданный поклонник Вася.) И уже в процессе «гостей с шампанским» можно было поговорить о том, что ты сделала хорошо, а что – не очень, но сразу становилось понятно: ты доставила ей удовольствие. Нам всегда находилось на ком учиться – вокруг были балерины высочайшего класса: и Иордан, и Балабина, и Вечеслова, Шелест, Зубковская… Дудинская, кстати, в классе нас учила так, а сама на сцене все делала иначе. Приходилось подглядывать. Смотришь и думаешь: почему же я падаю, а она – нет? Прекрасная школа... Мы могли часами стоять на хорах репетиционного зала и смотреть, как репетируют наши кумиры.

В заключение расскажите, пожалуйста, немного о Вашей семье, о том, как Вы попали в балет…

– По отцу я Осипенко, по матери – Боровиковская: наш предок – брат художника Боровиковского. Прадед мой, сенатор и тайный советник Александр Боровиковский, сын украинского писателя и фольклориста, был поэтом, а сын его – известным петербургским фотографом. Пианист Софроницкий – мой дядя. Корни маминой семьи – казацко-украинские. Отца в тридцать седьмом году посадили. Когда мне исполнилось шестнадцать и я должна была получать паспорт – это еще при Сталине, – мама хотела, чтобы я взяла ее фамилию, но я не могла пойти на такое предательство.

– Мама, пережившая террор, конечно, боялась, что к Вам пристанет ярлык «дочь врага народа».

– В детстве я балетом нисколько не интересовалась. Всё началось с того, что, учась в первом классе, я увидела объявление о записи в хореографический кружок. Что это такое, я не знала – меня привлекло только то, что занятия происходили после уроков, значит, домой можно возвращаться позже. Однако в конце года педагог сказал бабушке, что, несмотря на мой ужасный характер, меня надо отдавать в балетное училище. Нас приняли в субботу, а в воскресенье началась война. В эвакуацию я уехала с училищем. Мы пережили голод и холод, но занимались при всех обстоятельствах – хоть в пустых бараках, хоть в заброшенной церкви. В мороз, чтобы держаться за палку, приходилось надевать варежку. Все классы занимались вместе – вот откуда наша дружба. Мы в таких условиях начали обучаться балету, что не любить его, не относиться к нему как к святыне не могли… Сейчас ничего этого нет. Всё ушло…

 

2006, Петербург

Послесловие 2007 года. Не прошло и года со времени нашего разговора, как звезды повернулись снова: Алла Осипенко стала репетитором-балетмейстером реорганизуемого Михайловского театра в Петербурге, где на сцене Александринки только что прошел посвященный ее юбилею масштабный вечер.